СЕРДЦЕ ДУМАЛО ЛЮБИТЬ... (Архимандрит Лазарь (Абашидзе))

...Да, может быть, все началось с добрых и неукоризненных чувств, но наш эгоизм и самовлюбленность не оставят ни одно сердечное расположение, сильное движение быть в простоте и святости, если оно не будет осолено смирением, укрощено самоукорением, ограждено недоверием к себе! Самовлюбленность со всего проходящего через сердце, стремится сорвать свой оброк, заставить питать себя, старается «завербовать», сделать своим слугой, данником. Сразу же вслед за чувством расположения в сердце усиливается проникнуть (вернее, в самом сердце возникает) эгоистическое желание сделать этого «такого милого, хорошего» человека «своим», своей собственностью, им украсить, обогатить свою жизнь в мире сем. Умилившись обнаруженной нами красотой, мы непременно хотим, чтобы это прекрасное имело ближайшее отношение к нам самим, хотим вселить его в наш собственный дом или сад, как какое-то редкое украшение. 

Если человек не отрекся еще себя пред Богом, не отказался до конца от выявления и запечатления своей «личности» (на самом деле – самости, индивидуальности, своего «эго») в тленной сей области бытия, то он всегда жаждет и не находит той «достойной» души, перед которой он мог бы заявить о своей особенности, своей неповторимости. Чаще всего мы разочарованы этим миром, мы пытались, но потеряли надежду «блеснуть» собою пред очами человеческими; однако скорее не потому, что разлюбили себя, не находим в себе достоинств, а потому, что «не обретаем способных и достойных ценить наше богатство». Встречая в людях много уродливого, больного, недостойного, мы накапливаем некоторое презрение к миру сему, и нам уже легче не возлагать на него надежд, не желать искать в нем области приложения своих сердечных движений, своей «необыкновенности», и мы «устремляемся к духовному», начинаем чувствовать, что только там, «в какой-то таинственной небесной дали, наша личность сможет по-настоящему раскрыть себя». 

Но встречается милая, такая располагающая к себе душа, мы неосторожно залюбовались ею – и вот тот таившийся змей, скучавший среди груды обломков нашего прежнего языческого капища, некогда гордо возвышавшегося на видном месте нашего мнения о себе, теперь оживает и выпускает весь свой скопившийся яд, парализуя сердце, лишая рассудок духовного зрения. Появляется сильная тяга выйти опять в этот мир, опять ожить земным, теплым, даже жарким человеческим чувством; теперь же, здесь же – вот перед этим «милым» человеком раскрыться, выйти к нему со всеми своими силами, чувствами, которые так долго загонялись в дальний угол и содержались весьма скудными подачками. 

Каждый духовник, священник, духовный наставник, если он не отрекся себя вполне в мире сем, скорее всего не обойдется без подобного искушения. Дело в том, что каждый из нас – прекраснейший, способнейший «музыкант» – может, если наладится, сыграть, спеть красивейшую песнь, особенную, неповторимую. Но все дело в том, куда мы направим это свое богодарованное искусство. Всегда есть соблазн для падшего человека спеть и сыграть здесь же, сейчас же, обрести ценителей, слушателей среди близких нам душ. Здесь вовсе не любовь к другому, нет! Здесь человек находит что-то таинственное, прекрасное, нравящееся ему и желает, как на дорогом музыкальном инструменте, испробовать опять себя, свое искусство, воплотить через это заманчивое изящество опять переливы, игру своих собственных сердечных движений и чувств. Все мы видели не раз, как в древних храмах во времена гонений и запустения бывали на фоне прекраснейших фресок, на самых даже видных местах, поверх изящных искуснейших линий и красок, выписанных рукою смиренного древнего мастера, грубо и размашисто выцарапаны, выведены, намалеваны яркой заборной краской чьи-то ничего не говорящие имена, даты или места жительства. Иногда такие заявления: «Здесь был Вася в … году», «были Саша и Борис из города N» и тому подобное. Что это? Почему не на заборах, не на стенах домов, а поверх драгоценных, древних фресок, да еще на самых видных местах? Варварство? Дикость? Но ведь не один, не два случая – повсеместна, очень распространена эта болезнь! 

И, конечно же, то же самое, только в более скрытых, утонченных формах таится и в наших сердцах. И мы, может быть, не желая признаваться в этом самим себе, испытываем тяготение «поставить свое имя», громко заявить о себе, запечатлеть себя на переднем плане, когда встречаем что-то заметное, прекрасное, привлекающее. Ведь и эта болезнь – сниматься на фоне известных зданий, разных диковинок, египетских пирамид и индийских слонов, горных вершин, знаменитых водопадов, рядом с известными людьми – откуда она? Таким образом, когда мы любим человека не во Христе, мы обязательно любим не его, а себя в нем, хотим видеть в нем не его самого, преклоняться не перед его красотой, а любоваться своим отражением в нем, как в зеркале, украшенном дорогой рамой; мы не восхититься хотим этой возвышенной картиной, а уже спешим нацарапать поверх нее свое имя. 

Но все это сокровенно, искусно прячется под личинами самыми благообразными: просто появляется у духовника интерес заниматься, «работать» с этим вот человеком, таким «любопытным», «интересным». «Кажется, из него будет толк», «похоже, его многому можно научить», «нельзя не помочь ему раскрыть свой талант в духовной жизни», «никто, кроме меня, ему не сможет теперь помочь», «я не имею права теперь отвернуться от него», «Сам Бог ждет теперь, чтобы я помог спасаться этой заблудшей овце"… Но все это пока не обнаруживает скрытого коварства. Только какой-то внутренний голос подсказывает, что «здесь что-то не то». Но другие голоса стараются его заглушить, перекричать и кричат так красноречиво, так возвышенно-поэтически! И прозаические выступления скоро отходят на задний план и уже оттуда продолжают навевать душе какие-то тревожные, неприятные предчувствия… 

Еще: человек, удостоившийся священнического сана, тем более еще и монах, тем паче начитанный, да еще если с живым, энергичным умом, красноречивый, но без действительного опыта духовной жизни, ведь он часто жаждет, ищет «достойных учеников», скорбит, что его не слышат, что нет тонких, способных чад, которые могли бы по достоинству оценить его способности, уловить все изящные, прекрасные переходы его мысли и слова, вдуматься, вчувствоваться во все то, что он мог бы так талантливо изобразить, расписать, проиграть и пропеть. И вот вдруг обретается такая хорошая, мягкая, пластичная глина – и скоро уже заждавшийся, «заскучавший по большому творчеству скульптор» принимается за ваяние: месить, мять, лепить, убирать лишнее, снова накладывать пласты мягкого пластика, прорезывать линии, закруглять формы. По временам он отходит, смотрит, прищурив глаза, опять спешит к предмету своего внимания и заботы. Иной раз для отдыха и для забвения подолгу смотрит в окно на зимний пейзаж, но это только для того, чтобы еще яснее увидеть потом свое произведение, с еще новым приливом чувств продолжить самовыражение. 

Поначалу обе стороны обрадованы, воодушевлены: идет какая-то «серьезная духовная работа», открываются как одному, так и другому «весьма любопытные глубины» души, завязались «интересные духовные отношения». «Чадо» радо, что нашло того, кто так озаботился, заинтересовался его «внутренней жизнью»,– человека, которому так важно и дорого то, что сокрыто в самой его глубине и никогда никого до сих пор не интересовало. Теперь они вместе с «духовным отцом» внимательно разбирают, подробно рассматривают «те старые открытки, альбомы, рисунки» – затаенные образы и впечатления, которые были дороги душе, но которые она скрывала, никому не показывала. И как она отягощалась тем, что столько имела, но никому не могла открыть,– и вот все это пересматривается, разбирается; как благодарна душа, что она наконец-то вырвана из этого душного одиночества, скорбного молчаливого «скитания по чужому городу, среди чужих, холодных людей, занятых только собой». «Отец» полон забот и настроен крайне самоотверженно, готов «с голыми руками идти против волчьих зубов ради этой бедной своей овечки», как «добрый пастырь», не пожалел бы разбить ноги в кровь, если бы его милая овечка заблудилась в горах, но отыскал бы ее и принес в дом свой! 

Итак, одно нездоровое расположение смешивается с другим, болезненным же, и прикрывается им, и бывает уже трудно проследить и выявить, что было прежде и что потом, и что от чего рождалось, и что от чего заболевало. «Скульптор» все более увлекается, но уже замечает, что «статую», которую он так заботливо лепит, он хочет иметь только для себя и ваяет он ее по собственному своему «образу». Отдаленный голос продолжает донимать своими прозаическими короткими заявлениями, и душа нехотя не может не согласиться, что голос этот прав, хотя и говорит настолько лаконично, что все проблемы и муки объемлются одним-двумя короткими, однако весьма содержательными и многое объясняющими словами. Но согласиться – значит бросить, разрушить все, то есть все это ваяние, огромное высокое сооружение, к которому уже приросло сердце, вернее, в которое сердце вплелось, вжилось, без которого уже не мыслит свое бытие… 

Но вдруг наконец оказывается, что «глина» уже не желает так легко поддаваться, принимать именно ту форму, те линии и округлости, которые пытаются ей налепить: она уже противится, она уже чувствует, что «ее гнетут», что ей, кажется, лучше было быть дикой и одинокой, чем вот так вот втискиваться в чуждые формы и, разделяя одиночество, попадать в рабство. Скульптор негодует, делает большие усилия, накладывает новые «мазки» или епитимии «за непослушание». Начинается «брань», но далеко не «духовная». Какая-то невидимая рука рушит все то, что лепилось, строилось с таким усилием и ревностью, она же правит все в ином направлении, дает иные черты, как будто отнимает у скульптора его «детище» и лепит что-то иное, по иному образу. Кто это? Что за неведомая сила так властно действует? Он думает, что это «страсти», что это та жесткая, злая примесь, которую надо удалить из глины, и она сделается окончательно послушной его руке… 

Здесь начинается борьба с Богом – присвоение себе того, кто принадлежит единственно Ему! Нет, надо скорее отдать, отдать этого человека Богу – истинному его Отцу, Тому, Кто совершенно свято любит его, Чей образ он являет и Кто один только может очистить в нем этот Свой образ, восстановить его природную красоту, ваять и оттачивать это Свое творение до подобия Себе, привести к обОжению! Надо отдать целиком, не уворовывая себе ни малейшую частичку не принадлежащего нам. 

Как учит святой Игнатий, здесь надо встать на колени и говорить Господу: «Господи, этот человек, которого я думал так любить, думал так уважать, которого называл, обманываясь, моим,– Твой, Твое создание, Твоя собственность. Он Твой, Всеблагого Творца и Владыки своего! Ты всеблаг: хочешь устроить для него все благое. Ты всесилен: все можешь для него устроить, что ни восхощешь. Ты всепремудр: путей Твоих духовных, судеб Твоих исследовать, постичь человеку невозможно… А кто – я? – Пылинка, персть земли, сегодня существующая, завтра исчезающая. Какую могу принести ему пользу? – Могу лишь более повредить ему и себе моими порывами, которые кровь, которые грех. Предаю его в Твою волю и власть! Он уже есть, всегда был в Твоей полной воле и власти; но этого доселе не видел слепотствующий ум мой. Возвращаю Тебе Твое достояние, которое безумно похищал я у Тебя обольщавшим меня мнением моим и мечтанием. Исцели мое сердце, которое думало любить, но которое только больно, потому что любит вне Твоих святых заповедей, с нарушением святого мира, с нарушением любви к Тебе и ближним». (Из писем Леониду свт. Игнатия Брянчанинова)

Несчастные! Кого, куда мы пытаемся тянуть своими собственными усилиями? Если бы кто-нибудь стал с напряжением тянуть вверх только что пробившийся из земли росток яблони, неужели бы этим ускорил его рост? Просто повредил бы корни. Что мы можем сделать для этого саженца? Только поливать (и то в меру), окапывать почву вокруг корня (и то осторожно), еще можем прикрыть в сильный мороз, изредка обрезать лишнюю, отягощающую ветвь,– все же остальное не от нас! Только Господь неведомыми для нас, сокровенными судьбами, какими-то таинственными процессами – там, в глубине,– живительными соками питает и направляет жизнь, ускоряет рост, дает повеление раскрываться почкам, распускаться листве, цвести, завязываться плодам, напояться ароматной сладостью, румяниться привлекательной краснотой. И все это непостижимо, чудесно, прекрасно! Что здесь от нас? Человек может создать лишь подобие цветка из бумаги, из пластмассы – без запаха, без дыхания, без жизни. Может нарисовать на холсте плоское подобие плодов, дерева или леса, этим выразить свое восхищение Божиим творением. Но он не может прибавить себе росту хотя на один локоть, даже очень «заботясь» об этом. Все ключи – у Бога. 

Итак, устраниться, встать в стороне, заняться собой, умереть, пока не поздно, для всего, для всех, чтобы ожить тогда, когда будут оживать и воскресать жившие не для земли, полюбившие вечность, когда будут воскресать для вечной смерти не желавшие смерти здесь, любившие тленную жизнь. Если и придется, по воле Божией, заботиться о другом, то будем только «поливать», «рыхлить землю у корней», но почти не прикасаться к самим корням, стволу, ветвям. Если когда созреет плод и нас угостят (самим же не срывать: мы садовники не в своем саду), с благоговением примем, перекрестимся и поблагодарим Господа. Но не дай Бог хоть краешком тайной мысли приписать сладость плода горечи своего труда!

"Мучение любви"